Фрэнсис Фицджеральд - Три часа между рейсами [сборник рассказов]
Так прошло десять лет. К сорока годам Креншоу поседел, а к пятидесяти стал белым как лунь. Со временем этот ритуал — повторявшиеся каждые две недели визиты сначала на кладбище к могилам жены и сына, а затем в тюрьму к их убийце — стал единственно значимой составляющей его жизни. Все прочее, включая ежедневную работу в универмаге, казалось лишь унылым однообразным сном. Иногда он приходил и просто сидел перед камерой Изувера, не произнося ни единого слова за отведенные ему полчаса. Узник также с годами седел, и белоснежная шевелюра в сочетании с роговыми очками придавала ему очень респектабельный вид. Судя по всему, он с большим уважением относился к Креншоу, и даже когда тот в одном из редких теперь всплесков агрессивности поклялся в следующий визит принести револьвер и покончить с этим раз и навсегда, Изувер лишь серьезно и грустно кивнул со словами: «Пожалуй, ты прав. Думаю, так оно будет лучше для всех» — и не предупредил об этой угрозе тюремных охранников. В следующий раз он встретил посетителя у решетки, вцепившись руками в прутья с выражением отчаяния и надежды, — как известно, грозящая человеку смерть иногда вызывает у него своего рода кураж, что могут подтвердить многие солдаты, бывавшие под огнем.
А годы текли и текли. На работе Креншоу повысили до заведующего секцией, притом что новые поколения сотрудников, не ведая о давней трагедии, считали его просто никчемным занудой. Он получил небольшое наследство и обновил надгробные памятники жене и сыну. Близился пенсионный возраст, и по мере того как третье десятилетие проходило чередой белых зим с короткими летними всплесками тепла и зелени, он все больше утверждался в мысли, что с Изувером пора кончать, — нельзя было допустить, чтобы он пережил своего мучителя, а риск этого возрастал с каждым годом.
День «казни» был выбран им не наобум, придясь в аккурат на тридцатилетие со дня его первого визита. Револьвер для этой цели Креншоу заготовил давным-давно. Теперь он любовно перебрал патроны, вставляя их в барабан и прикидывая, какую часть тела Изувера должна поразить каждая из пуль, чтобы смерть была неизбежной, но не быстрой, — по фронтовым репортажам в газетах он получил представление о смертельных ранах в живот и долгой агонии жертв, зачастую умолявших товарищей, чтобы те их прикончили.
Что произойдет после этого убийства с ним самим, Креншоу нисколько не волновало.
В назначенный день он без проблем пронес оружие мимо тюремной охраны. Однако на сей раз Изувер не ждал его с нетерпением, стоя у решетки, как это повелось в последние годы, а лежал, скорчившись, на койке в глубине камеры.
— Я болен, — простонал он. — С самого утра жуткая резь в животе. Мне дали слабительное, но стало только хуже, а никто больше не приходит.
Креншоу тотчас подумал, что боли в животе Изувера могли быть предощущением пуль, которые вскоре вонзятся в то самое место.
— Подойди к решетке, — позвал он.
— Я не могу ходить.
— А ты попробуй.
— Меня скрутило так, что не разогнуться.
— Тогда подойди не разгибаясь.
С огромным усилием Изувер приподнялся, но тут же рухнул с койки на бетонный пол. Он громко застонал, потом с минуту лежал тихо и наконец начал судорожными рывками — фут за футом — подползать к решетке, все так же не разгибаясь.
Внезапно Креншоу сорвался с места и побежал в конец коридора.
— Срочно позовите доктора! — крикнул он сидевшему там охраннику. — Заключенный болен — он очень плох, говорю вам!
— Но доктор уже был утром…
— Позовите его снова, скорее!
Страж колебался, однако Креншоу за прошедшие годы приобрел здесь особый, чуть ли не привилегированный статус, так что охранник все же снял трубку и позвонил в тюремный лазарет.
Всю вторую половину дня Креншоу провел во дворике у ворот тюрьмы, расхаживая взад-вперед со сложенными за спиной руками. Время от времени он заглядывал в административный корпус и справлялся у дежурного:
— Есть новости?
— Пока ничего. Как что-то прояснится, мне сразу сообщат.
Уже темнело, когда из дверей показался сам начальник тюрьмы и завертел головой, отыскивая Креншоу. Последний поспешно приблизился.
— Он умер, — сказал начальник. — Разрыв аппендикса. Врачи сделали все, что могли.
— Умер… — повторил Креншоу.
— Сожалею, что принес вам такое известие. Я знаю, как вы…
— Все в порядке, — сказал Креншоу, облизнув пересохшие губы. — Стало быть, с ним покончено.
Начальник тюрьмы закурил сигарету.
— Раз уж вы здесь, мистер Энгельс, можете вернуть свой пропуск мне, чтобы не заходить потом в отдел. Надо полагать, пропуск больше вам не понадобится.
Креншоу извлек из бумажника синюю карточку. Взяв ее, начальник тюрьмы пожал ему руку на прощание.
— Еще один вопрос, — сказал Креншоу, когда тот уже повернулся уходить. — Где расположено… где то самое окно лазарета?
— Оно выходит во внутренний двор, отсюда вы его не увидите.
— Понятно.
Начальник ушел, а Креншоу еще долго стоял на том же месте, и по лицу его текли слезы. Пытаясь собраться с мыслями, он начал вспоминать, какой это был день недели. Наконец вспомнил: суббота. По субботам дважды в месяц тридцать лет подряд он приходил сюда для встречи с Изувером.
Но через две недели они уже не увидятся. Теперь Креншоу был одинок в своем отчаянии.
— Вот он и умер, — произнес он вслух. — Он меня покинул.
Последовал протяжный вздох, в котором соединились печаль и страх.
— Я его потерял… последнего друга… теперь я совсем один…
Он продолжал повторять эти слова, когда покидал тюремную территорию; в какой-то момент пола его пальто застряла между створками массивных ворот, и охранник, вновь приоткрыв их, услышал все то же бормотание:
— Я один… вот и конец… теперь я совсем один…
Он еще раз пришел сюда много недель спустя, заявив, что хочет повидаться с Изувером.
— Но ведь он умер, — напомнил ему начальник тюрьмы.
— Ах да… — молвил Креншоу. — Как-то вылетело из головы…
И он пошел прочь, глубоко утопая ботинками в белоснежной, алмазно-искрящейся поверхности равнины.
Ночь при Чанселорсвилле[7]
Понятно, я ведать не ведала, во что вляпаюсь, иначе ни за какие коврижки не согласилась бы туда ехать. Да пропади они все пропадом со своей армией — и то сказать, одно название что армия, а на деле просто сборище придурков, трусы желтопузые.[8] А началось все с того, что моя подруга Нелл как-то возьми да и скажи:
— Нора, ты погляди, что творится: Филадельфия будто вымерла, как и Балтимор. Этак и мы с голоду загнемся этим летом.
А перед тем она получила письмо от одной из наших девчонок, в котором говорилось о их жизни в «славной старой Виргинии». Мол, солдатики нынче при деньгах, и проторчат они там до конца лета, если только мятежники не сдадутся раньше. Жалованье идет им без перебоев, так что смазливая да опрятная девчонка запросто может брать с клиента по… черт, забыла, по сколько… Хотя чему тут удивляться — после того, что с нами приключилось, недолго и собственное имя позабыть.
Вообще-то, я привыкла к порядочному обхождению — так уж выходит, что развязные поначалу мужчины потом делаются со мной уважительными, и я никогда не попадаю в такие истории, как некоторые девчонки, когда их бросают в незнакомом городе, а то еще и кошелек сопрут.
Ах да, я начала рассказывать о том, как мы отправились в армию, которая стояла в «славной старой Виргинии». Чтоб я еще когда связалась с этой армией — да ни в жизнь! Слушайте дальше и поймете почему.
Путешествия мне не в диковину, и знавала я их в лучшем виде — когда была еще маленькой, папа однажды возил меня на поезде в Балтимор аж из пенсильванского Йорка,[9] где мы тогда жили. Ездили в ту пору со всеми удобствами, что и говорить, — нам даже дали такие подушечки, чтобы мягче было сидеть, а по вагонам ходили торговцы с корзинами яблок и апельсинов. Идут и кричат нараспев: «Апельсинов кто желает? Яблоки спелые, сочные! А вот пиво — кому пива?» Да сами знаете, небось, как оно бывает в поездах — только пиво я там не брала, потому что…
Хорошо-хорошо, продолжаю… Вам, мужчинам, интересно слушать только про войну, но если все войны похожи на ту, какую видела я, чтоб им всем…
Ну так вот, значит, на вокзале всех женщин посадили в один вагон. Билеты проверял вертлявый такой тип, он подмигнул нам и говорит:
— Никак пополненьице для Хукерова воинства?[10]
Лампы тамошние почти не давали света: стекла в них закоптились и были сплошь облеплены дохлой мошкарой. Вообще вагон был старый и препаршивый, только что не рассыпался на ходу.
Нас там было десятка четыре веселых девчонок, большей частью из Балтимора и Филадельфии. Но были еще три-четыре дамочки иного сорта — ну то есть из богатых, — они сидели на передних местах. А из соседнего вагона к ним то и дело прибегал офицер и все спрашивал, не надо ли чего. Наши с Нелл места были сразу за ними, и мы слышали, как он шептал этим дамочкам: